13. РЫЖЕЕ, ЧЕМ ПЛАМЯМой сон уже давно сложно назвать хорошим или здоровым; доктор Беговски, улыбчивый малый в безукоризненно выглаженной сорочке с накрахмаленным воротником, часто повторяет мне, что в моем состоянии нет ничего страшного и странного. Его негромкий голос льется в уши сладким ядом: это возрастное, это нервное, если вы будете соблюдать режим, совершать ежедневные утренние прогулки на свежем воздухе и не нервничать по любому пустяку, то проживете еще лет тридцать, а кошмары покинут вас, словно (какой неудачный каламбур) страшный сон.
Мистер Беговски хорошо знает свое дело. Думаю, он неплохой врач – и уж точно лечит меня от чистого сердца. Его угораздило жениться на моей дочери, и его дети – мои внуки.
Избитая до безобразия, бесцветная всемирная мудрость: внуков всегда любят больше, чем детей.
Пускай я вижу их лишь изредка (дочь решила, что нанятая гувернантка справится с воспитанием детей гораздо лучше меня, и я, посопротивлявшись для вида, облегченно согласился), мы с ними в прекрасных отношениях. Они, кажется, бесконечно благодарны мне за то, что я запретил чете Беговски привлекать детей к любой благотворительности.
* * *
Много лет назад, когда никто еще не знал ни Джорджа Вашингтона, ни Джона Адамса, ни Томаса Джефферсона, ни, тем более, Мартина Ван Бюрена, я был примерно в возрасте моих внуков. Мне было девять, Новый Амстердам уже более полувека как назывался Нью-Йорком, но в нашем доме все еще висел грубо намалеванный портрет не знакомого мне дядьки, изображенного в профиль, который, как мне говорили родители, достался нам по наследству от наших колониальных предков и изображал самого Яна де Витта.
Наш маленький городок лежал посреди полей, окруженный множеством ферм. Мы облазили все его улочки, но никогда не выходили за пределы городской черты. Даже если бы родители не запрещали бы этого, мы вряд ли рискнули бы выбираться в поля сами: если по ночам дул сильный ветер, оттуда доносились странные звуки, похожие на истошный женский плач. Никто – даже герр Ламмерт, обладатель оксфордского образования – не мог объяснить, с чем это может быть связано.
По утрам, когда солнце красило дома в рыжий цвет, по улицам нашего города бродил, истошно голося на своем тарабарском наречии, полуголый старьевщик-негр, много лет назад выкупивший самого себя из рабства и живший в такой бедности, что рабы с пригородных плантаций не очень-то ему завидовали. Помню громкий скрип несмазанных колес его телеги, вечно груженной всякой рухлядью… Помню, как он широко улыбался нам – игравшим на улицах мальчишкам, которые неизменно пугались его шоколадно-коричневого морщинистого лица. У него постоянно находились какие-нибудь мелочи, жизненно необходимые любому девятилетнему герру. Мы то выменивали их у него на старые, отслужившие свой срок вещи, то совершали шальные налеты на его тележку, заставляя старика беззлобно ругаться и ковылять за нами следом в попытке вернуть хотя бы часть украденного.
Помню, как мы ходили в школу: уроки у нас вел герр Ламмерт, окончательно выживший из ума на старости лет. Он мог прервать занятие и начать нести перед классом какую-то непонятную белиберду, он периодически засыпал прямо за учительской кафедрой во время урока, он в совершенстве владел розгами и применял их по поводу и без, за что, конечно же, не мог снискать от нас почета и уважения. Изо рта его постоянно воняло чесноком, который он жевал бесперерывно, и мы задыхались, когда он подходил у нам, чтобы проверить выполнение очередного задания. Сейчас, когда я сам дожил до его лет (годы меняют все, годы рано или поздно соединяют любые противоборствующие стороны), мое отношение к старому учителю несколько изменилось; тогда же я просто люто ненавидел его уроки и пользовался любой возможностью, чтобы не посещать школу.
Герр Ламмерт вел уроки шесть дней в неделю, а в воскресенье мы ходили к отцу Мартину, тихому священнику нидерландской церкви, ровным счетом ничем не примечательному. Внешность его была совершенно заурядной; рост и комплекция – средними, круглое лицо с близко посаженными серыми глазами - незапоминающимся. Он родился и вырос в Голландии, там же принял сан священника, но рассказы его о жизни в Европе и путешествии через океан были столь бесцветны и невыразительны, что мы вскоре прекратили расспрашивать его о чем бы то ни было.
В отце Мартине не было ничего, что могло бы привлечь к его персоне и словам внимание девятилетнего шалопая, которым был я. Ко всему прочему я, в чьих жилах четверть голландской крови текла вперемешку с тремя четвертями ирландской, искренне недоумевал, почему должен ходить в нидерландскую церковь.
Личной жизни у отца Мартина, как и положено священнику, не было. Образовавшуюся пустоту отец Мартин заткнул жизнью общественной: собрав на основе церкви и школы местных ребятишек (он учил даже негров, что даже сейчас звучит несколько странно, а тогда и вовсе дико), он организовал из нас своеобразный отряд, занимавшийся помощью тем, кому эта помощь могла понадобиться. Мы устраивали бесплатные завтраки для нищих; помогали по хозяйству старикам; выполняли мелкие поручения герра Ван Шака, который был единственным аптекарем и практикующим доктором в городке, и занимались еще множеством дел, подобных этим. Сейчас я понимаю, насколько это было важно и полезно (и все же никогда не позволю внукам заниматься чем-то подобным; скорее дам мистеру Беговски отрезать мне палец без наркоза); девятилетний разгильдяй об этом, понятное дело, и близко не догадывался. Ему гораздо сильнее нравилось грабить скрипучую тележку старьевщика, рискуя остаться без глаза в борьбе с потревоженными птицами, прятать похищенные «драгоценности» в их гнездах и – неожиданный контраст! – проводить часы в домашней библиотеке за чтением книг на английском языке.
Никогда бы не стал помогать отцу Мартину, если бы не родители. Они не были ни пуританами, ни какими-нибудь еще религиозными фанатиками – ирландская кровь давала о себе знать не только огненно-рыжими волосами матери и тускло-медными – отца. Они просто считали, что ребенку нужно расти в окружении добрых дел и самому делать их, и поэтому я ходил к отцу Мартину и выполнял те поручения, которые он мне давал.
Без особого желания.
Чаще всего мне поручали разносить еду нищим. И отец Мартин, и моя мать, считавшая, что этим людям просто не повезло и что нам следует протянуть им руку и помочь подняться, наперечет знали всех окрестных бедняков и бездомных, и я разносил им тарелки с дымящейся кашей или куски мясных пирогов по воскресениям.
Это мне никогда не нравилось – ни тогда, ни много позже, когда я вырос и повзрослел, начав осознавать свои действия. Возможно, я и не прав, но всегда считал, что милостыня, данная без просьбы о ней, унижает как дающего, как и того, кому она предназначена. Выбора у меня, однако, не было, и я выполнял эти поручения.
Многие из тех, кому я доставлял еду, меня пугали. Не были они похожи на людей, которым не повезло оступиться – больше на сознательно втоптавших самих себя в грязь и пыль подзаборных пьяниц. А самый сильный страх наводил на меня человек, которого все звали Черным Свеном.
Ему, как говорили, было чуть за тридцать, но выглядел он так, словно собирался разменивать полвека; прозвище свое он оправдывал полностью: левая половина его лица была черной, покрытой застарелыми уродливыми шрамами и струпьями. «Такие остаются, если упасть в костер», - охотно поясняли знакомые мальчишки. Взрослые молчали.
Никто не знал, где Черный Свен получил свои отметки. Историй об их приобретении среди нас, детей, ходило множество – одна страшнее другой. Если кто-нибудь из взрослых знал о его шрамах что-нибудь – нам об этом никто так и не рассказал.
Свен был тихим человеком, про которого все были одного мнения: такой и мухи не обидит. Некоторые считали его дурачком, но это было не так: он просто не любил разговаривать и предпочитал не открывать рот по лишнему поводу. Была для того и чисто физиологическая причина: он сильно заикался. Его «с-с-спасибо», которое он неизменно произносил в ответ на молчаливо протягиваемую тарелку каши, заставляло волосы на голове вставать дыбом.
Чем он жил большую часть года – оставалось загадкой. Порой он куда-то пропадал на несколько недель кряду, потом возвращался и снова садился на свое любимое место рядом с входом в городскую цирюльню. Сидел он прямо на земле, подставляя обезображенное лицо лучам солнца, и мог так сидеть чуть ли не целыми днями. Подаяния никогда не просил и от денег, если кто-нибудь брался предлагать их ему, отказывался наотрез.
На всю жизнь запомнил его фигуру, прислонившуюся к стене цирюльни: нескладная, одетая в порыжевший от времени заношенный плащ поверх не по сезону теплой шерстяной рубашки, странно неподвижная.
В те дни, когда он сидел рядом с входом в цирюльню и смотрел то на плывущее по небу солнце, то на окна питейного заведения, что приветливо распахнуло свои двери напротив, его могло заставить пошевелиться лишь одно обстоятельство. Ни дождь, ни жара, ни сильные ветра никогда не пугали его; он шевелился, подтягивая колени поближе к подбородку и обвивая их руками, напрягался всех телом и скрежетал зубами только тогда, когда видел появившегося в конце улицы отца Мартина.
Неприязнь Черного Свена к отцу Мартину была непонятной и ничем не объяснялась. Мы, дети, выдумали множество историй и про это; я сам сочинил три или четыре.
Помню, какие испуганные были глаза у моих слушателей, когда я заканчивал свои рассказы раскатисто-заикающимся «с-с-спасибо».
Обязанности отца Мартина не ограничивались одними только проповедями с церковной трибуны и нашим воспитанием; иногда он запрягал в легкую двухколесную коляску старую кобылу и уезжал на пригородные плантации или в ближайшие к городу деревни. Происходило это в тех редких случаях, если тамошние жители нуждались в помощи священника (отец Мартин был единственным богословом на целый город и окрестности, старый деревенский священник, много лет деливший с ним церковную службу, умер от старости, а нового, несмотря на письма отца Мартина в Нью-Йорк, никак не присылали) и посылали в город за отцом Мартином. Неприметный священник никогда не отказывал: через полчаса после просьбы он обычно уже трясся по мощенным булыжником городским улицам на своей коляске, вежливо здороваясь с встречными прихожанами.
Иногда он брал с собой на такие выезды кого-нибудь из нас. Мы радовались поездкам: в наш мирок, ограниченный чертой города, врывалась непривычная и незнакомая нам жизнь. Даже присутствие скучного священника не могло испортить нам впечатлений от сельских пейзажей.
В тот день с отцом Мартином поехал я; мальчишки с завистью смотрели вслед громыхающей по камням коляске, а я, устроившись по левую руку от отца Мартина, вертел головой по сторонам и приподнимал соломенную шляпу в знак приветствия, когда узнавал прохожих.
Дорога была дальняя, и родители не волновались обо мне: знали, что с отцом Мартином я буду в полной безопасности и вернусь только через день. Священник должен был отпеть старого Ван Хорнтона, владельца одной из самых далеких ферм. Выезжали мы вечером – посланец с фермы, один из бесчисленных внуков Ван Хорнтона, прискакал за пару часов до заката – и при хорошем раскладе должны были добраться до фермы не раньше, чем к полудню следующего дня.
Все шло так, как было запланировано: пустая ночная дорога, тишина, нарушаемая только тяжелым, усталым дыханием нашей клячи и лошади младшего Хорнтона. Он скакал рядом с нами и вызывался показать дорогу, но отец Мартин прекрасно знал округ и не нуждался в проводнике.
Обычно отец Мартин держал нас при себе, но в тот день похоронная церемония затянулась, священника постоянно отвлекали просьбами и замечаниями (один из Ван Хонтонов, оказывается, заканчивал семинарию и постоянно спорил с отцом Мартином о порядке проведения обрядов и произношении молитв) и смог освободиться только вечером. Отец Мартин решил, что подобные споры вряд ли могут заинтересовать ребенка, и отослал меня на кухню. Все время, пока шли обряды, я сидел там, пил заваренный мне служанкой-негритянкой черный кофе и слушал ее надрывный плач о хозяине. Когда все закончилось, священник заглянул за мной и велел собираться в обратный путь.
Мы вышли во двор, он помог мне забраться на козлы и собирался сесть в коляску сам, когда его окликнул кто-то из слуг Ван Хортонов. Это был напуганный мальчишка лет пятнадцати, с округленными от страха глазами и сбивающимся голосом. Нервно топчась на месте, он пролепетал что-то про то, что занемогшему конюху срочно нужно отпущение грехов, и дело не терпит отлагательств. Нахмурившись, отец Мартин попросил меня подождать его и отошел за слугой к конюшням.
В одиночестве я проклевал носом на козлах, зябко ежась от вечерней прохлады, минут десять. Всю ночь, проведенную в пути, я почти не спал – лишь впадал в дрему от одного ухаба до другого, и теперь меня необоримо тянуло в сон. Недолго думая, я решил воспользоваться свободным временем (во дворе не было ни души; отец Мартин совсем не торопился) и перелез в кузов коляски, где вполне мог разместиться дорожный чемодан – или девятилетний мальчишка, которому очень хочется спать.
Тогда у меня был прекрасный сон здорового ребенка. Раз уснув, я мог проспать до утра. Но в эту ночь я проснулся – оттого, что коляска, не переставая, подскакивала на ужасной дороге.
Первым, что я увидел, подняв голову, была полная луна в безоблачном, усыпанном звездами небе. Я пошевелился, окинув взглядом окружающий меня пейзаж, перевел глаза на спину возницы – и подскочил на месте, как ужаленный.
Вместо привычного зрелища спины отца Мартина мне открылся вид на сутулую, сгорбившуюся на козлах фигуру Черного Свена. Мой прыжок привлек его внимание – не выпуская поводьев, он обернулся ко мне, и наши взгляды встретились. Кажется, он изумился не меньше, чем я, потому что добрую минуту не мог вымолвить ни слова.
Я тоже понял, что горло мое от страха отнялось и не может произвести на свет ни единого звука. Мы так и таращились друг на друга, пока я сумасшедшей лягушкой не прыгнул из кузова на дорогу.
Мои хаотичные движения нарушили паралич, сковавший Черного Свена: мгновение спустя он уже приземлился рядом со мной, подняв пыль, и вцепился пальцами в мои плечи. Я забился, но он был гораздо сильнее – мгновением позже он уже выпрямился, подняв меня перед собой на вытянутых руках, и притянул к себе.
Стоило мне увидеть его шрамы и струпья со столь близкого расстояния, как меня немедленно замутило от страха и омерзения. Увидев плескавшийся в моих глазах страх, Черный Свен опустил меня и поставил на ноги.
- Н-не н-надо б-бояться меня, м-малый, - с трудом проговорил он. – И п-прыгать надо ум-меючи, иначе ш-ш-шею с-свернуть н-недолго. Как т-тебя зовут, В-вилли?
Черный Свен знал мое имя, но не желал произносить его в английской огласовке, называя меня Виллемом – на нидерландский манер.
Я молчал, не в силах заставить себя хоть что-то ответить. Видя мое замешательство, Черный Свен подтолкнул меня к повозке и помог забраться на козлы. Он сел рядом, взял поводья и сказал, трогаясь:
- М-м-мартин од-должил мне п-п-повозку. П-про т-тебя он ничего н-не говорил. Я н-не могу в-в-вернуться. Ты не п-попадешь д-домой с-с-сегодня.
Я не поверил ему, и он это видел. Но это нисколько не смутило его: понукаемая бродягой лошадь устало бежала по неизвестной мне дороге прочь от фермы Ван Хортонов, в сторону, противоположную родному дому.
Мы долго ехали среди полей; чем дальше, тем более дикими становились окрестности. Небо затянуло облаками. В поле было тихо, на дороге – ни души. Луна обрызгала землю сияющим серебром, луна танцевала в прорехах облачной занавеси, луна говорила, что ночь будет долгой.
Не знаю, сколько мы ехали молча – мне показалось, что по меньшей мере несколько часов. Первым нарушил молчание Черный Свен, заговорив со мной:
- В-время н-настало.
Я непонимающе поднял на него глаза. Его изуродованное лиц коверкала волчья ухмылка. Поймав мой взгляд, он глубоко вдохнул – и неожиданно заговорил почти без заикания. Дефект речи сам собой отступил на второй план, когда я начал слушать историю, которую он рассказал.
У нее были рыжие волосы, говорил он,
настолько рыжие, что твои волосы, Вилли, и волосы твоих родителей не идут ни в какое сравнение с ними.
Она не была мне ни матерью, ни тетей, ни даже дальней родственницей – она просто была хорошей женщиной, которая приютила меня, когда я остался один.
Деревня стояла на холме над рекой, посреди бескрайних полей, тогда еще диких и необработанных. До ближайшего поселка пришлось бы добираться добрую неделю; люди, которые жили в ней, могли гордо и правильно называться сбродом – возникла она стихийно, когда на холмах внезапно встретились группа голландских переселенцев, беженцев с юга и невесть как попавшего сюда взвода английских пехотинцев с семьями.
В деревне не было ни священника, ни храма. Каждый житель сам выбирал, кому молиться – и молиться ли вообще. Здесь не было мэра, и все вопросы решались общим собранием. Здесь не было доктора с набитым скальпелями и пилами саквояжем – в нем не было нужды, ибо здесь была знахарка, знавшая местные лекарственные травы и способная поставить на ноги любого больного.
Ее звали Агнессой.
Ее звали Агнессой и у нее были рыжие волосы – рыжее, чем кленовые листья поздней осенью, когда их просвечивает солнце, рыжее, чем южные апельсины, созревшие и ждущие руки садовода.
Она не была мне родственницей – она была мне никем и стала всем, она подобрала голодного, умирающего от истощения и усталости ребенка, выходила его и стала ему старшей сестрой и матерью в одном лице.
Это было тридцать лет назад, и это были счастливые, светлые годы.
Она была красива – подчеркнуто красива, красива той красотой, которую человеческому сознанию сложно приписать земному и которую всегда считают проявлением небесного или подземного.
Но разве может простой человек обладать красотой небесной? Разве можно вообразить, что сосуд греха может заключать в себе частицу божественного?
Он приехал, когда селяне возвели мост через реку, и его звали отцом Максимилианом. Молодой священник из Европы, наизусть знавший морально устаревший, но все еще вполне действенный «Молот ведьм», но совершенно не разбиравшийся ни в Библии, ни в Евангелиях. Человек, ставший священником не из любви к Богу, а только из-за одержимости идеей: ведьмы должны гореть.
Отсутствие официальной Инквизиции на территории Северной Америки его нисколько не смущало.
Ее звали Агнессой, ее красота была неземной, она знала лечебные травы, у нее были рыжие волосы – рыжее, чем червонное золото в лучах яркого света.
Отцу Максимилиану этого хватило. Он был прекрасным оратором: всего за несколько дней, проведенных в деревне, он склонил людей в свою сторону. В те дни в деревне произошла беда: умер от горячки новорожденный ребенок. Если бы к младенцу допустили Агнессу, все могло бы быть иначе, но отец Максимилиан настоял, чтобы ведьму не пускали к больному.
Когда ребенок умер, священник созвал людей и обвинил в случившемся знахарку. Жители, которые только недавно выбирали, кому им молиться, пошли за ним, словно крысы под дудку крысолова.
Ее звали Агнессой, ее красота была неземной, она знала лечебные травы, у нее были рыжие волосы, рыжее, чем зрелая морковь; она была чужой этим людям, хоть и прожила с ними рядом несколько лет.
Ее выволокли из дома, стоявшего на соседнем с деревней холме, и потащили на площадь, куда заранее принесли стог сухого сена…
Нет, Черный Свен не мог прекратить заикаться вовсе, но голос его стал гораздо четче. Он рассказывал, не глядя ни на меня, ни на дорогу, нисколько не заботясь, слушаю я или нет.
Неожиданно он сделал паузу и бросил поводья.
- Слезай, - коротко скомандовал он, спрыгивая с козел. Дождавшись, когда слезу и я, он скрутил поводья в подобие бича и что есть силы ударил клячу по крупу. Та заржала от боли, взбрыкнулась – и понесла, утягивая за собой коляску.
Черный Свен проводил ее взглядом и указал мне рукой на поднимавшийся слева от дороги холм, почти на самой вершине которого смутно виднелись очертания черной хижины.
- Пошли, - сказал он и первым побрел на холм.
Дорожки к дому на холме не было, и мы шли, по колено утопая в травах. Сочные стебли ловили нас за лодыжки и, казалось, не желали пускать дальше.
Когда мы подошли ближе, я понял, что дом покинут много лет назад. Окна смотрели пустыми провалами, вырванная пустая рама висела на одном гвозде. Входной двери не было и в помине – только остатки ржавых петель на косяке, и прямо за ними – залитая проникающим сквозь дыры в полуобвалившейся крыше лунным светом комната.
У порога Черный Свен помедлил. Он повернулся, посмотрев вниз: с холма открывался прекрасный вид на дорогу. Сторона, с которой мы приехали, просматривалась на несколько миль; с другой стороны дорога сворачивала вправо между холмами, пропадая из видимости в сотне-другой метров от подножия холма.
- Мы приехали рано, - сказал он. – Х-хорошо, что рано.
Он подтолкнул меня внутрь, и я вошел в помещение. Гнилые половицы захрустели под ногами. Черный Свен вошел следом, пригнувшись, чтобы не задеть поросший мхом косяк.
В доме была только одна комната; мебели почти не было: осклизлый от наросшего лишайника и сырости деревянный стол, две трехногих табуретки, прозелень на которых была видна даже в лунном свете, в одном углу стояла кровать, застеленная сгнившим покрывалом, в противоположном – колченогий буфет с отодранной дверцей.
Бродяга сел на табурет, сказал мне:
- Д-достань что-нибудь выпить, - и кивнул на буфет.
Не понимая, какая выпивка может быть в доме, в котором много лет нет жильцов, я все-таки дошел до буфета и заглянул внутрь. Конечно же, внутри не оказалось ничего, кроме пыли и паутины.
Я покачал головой, вернувшись к Черному Свену. Он бросил на меня недовольный взгляд, поднялся с места, осмотрел буфет сам – и неожиданно вытащил из-за паутинных тенет пузатую пыльную бутылку и металлическую кружку.
Вновь сев за стол, он жестом приказал мне занять вторую табуретку. Пока я садился, стараясь поменьше ерзать, чтобы не схватить гнилую занозу, он успел обдуть кружку и вырвать пробку из бутылки. В комнате запахло спиртом.
Пока он наливал себе спиртное дрожащей рукой, за стенами послышался тот самый звук, который пугал нас по ночам, происхождение которого не мог определить даже герр Ламмерт. Только в городе он звучал странно и отдаленно. Здесь же женский полукрик-полуплач слышался так, словно молодая женщина, которой мог бы принадлежать такой голос, находилась рядом с нами.
Черный Свен налил себе полкружки, но не притронулся к выпивке. Вытащив из-за пазухи тяжелый двуствольный пистолет, он со стуком положил его рядом с кружкой.
Я не на шутку испугался.
Увидев мою реакцию, он снова заговорил, и вновь – почти без заикания.
- В-все приходит на круги с-своя, Вилли. Тридцать лет н-назад священник убил ее. С-сегодня в-все вернется на круги с-своя.
Он говорил так, что у меня ни на мгновение не появилась мысль, что он просто сошел с ума – столько уверенности и знания звучало в его словах.
- Т-тридцать лет я ж-ждал этого дня. С-сегодня он проедет мимо. Он с-стар, ему хочется в последний раз п-посетить Нью-Йорк. И он п-проедет через Б-бёрнинг-бридж, Вилли. И т-ты увидишь, как все вернется на круги с-своя.
Он проследил за моим взглядом (я загипнотизированно смотрел на черный «дерринджер» на столешнице) и сказал:
- Интересная ш-штучка. В-взял у старьевщика, у него м-много разных вещей. Старик не х-хотел отдавать, пришлось б-брать силой, - он помедлил и добавил: - Как и п-повозку. Я ждал тридцать лет, Вилли. У м-меня нет права на п-промедление.
Стоило ему говорить, как мы услышали отдаленное ржание. Черный Свен оскалился, поднял пистолет и убрал его под плащ, а потом потянул меня за собой:
- П-пойдем, я уверен, это наш друг.
В полумиле от нас на дороге стоял дилижанс с отлетевшим колесом. А по склону холма, путаясь в высокой траве, поднимался человек. В лунном свете трудно было разобрать его черты, но ясно было, что это молодой священник в дорожной рясе.
- Это он! – прошептал Черный Свен, увидев духовника.
Бродяга потянулся к скрытому пистолету, но я, пересилив страх, тронул его за руку. От неожиданности он вздрогнул и с вопросом посмотрел на меня.
- Сэр, - выдавил я из себя, - ваш священник был молод тридцать лет назад. Этот человек совсем не стар…
- Д-да, Вилли, - кивнул Черный Свен, чуть успокоившись. – Не б-будем спешить… Наш д-должен быть где-то з-здесь.
Молодой священник увидел нас и помахал рукой, ускорив шаги. Ладонь Черного Свена легла мне на плечо и сжалась, предупреждая возможную попытку к бегству. Бродяга сверлил священника волчьим взглядом.
- Здравствуйте и мир вашему дому, - заговорил священник, когда подошел к нам на расстояние в десять шагов.
- И тебе з-здравствуй, - выплюнул Черный Свен.
- Меня зовут отец Финнеас, - представился молодой священник, - Я служитель церкви в Нотауне, это к западу отсюда. Мы с моим наставником попали в дорожное затруднение – наш дилижанс сломался, и мы не знаем, как быть дальше…
Он с интересом рассматривал нас и дом за нашими спинами. У него были живые большие глаза восторженного и доброго человека и открытое красивое лицо. На носу сидо пенсне. Говоря, он отчаянно жестикулировал, как истинный южанин.
- Отец Финнеас… - процедил Черный Свен, - А в-ваш спутник, н-наверное, отец М-максимилиан?
На лице отца Финнеаса отразилось искреннее изумление. Черный Свен не дал ему вставить слово.
- Мы с п-племянником будем счастливы помочь в-вам, - почти зашипел он. – Н-не так ли, Вилли?
Я испуганно закивал, как китайский болванчик. Отец Финнеас, заметив это, нахмурился. Ему, видимо, очень хотелось задать Черному Свену множество вопросов, но бродяга уже зашагал к повозке.
Отец Максимилиан оказался стариком с головой лысой и круглой, словно бильярдный шар из слоновой кости, в ужаснейших туфлях с пряжками и старушечьими бантами. Конечно же, он не узнал Черного Свена, но подпрыгнул на сидении, когда увидел его отметины.
Я испугался, что Черный Свен начнет стрелять прямо здесь, но он сдержался и совершенно спокойно, ни разу не сбившись, сказал:
- Оставьте свою повозку здесь, переночуете в деревне. До Бёрнинг-бриджа совсем недалеко.
- Бёрнинг-бридж? Где это? – удивился отец Финнеас. – Я не помню такого названия на карте округа.
- Это потому, что ваши карты – ересь, - отрезал Черный Свен. – Бёрнинг-бридж стоит здесь тридцать с лишним лет и простоит до скончания веков, даже если его никто не отметит на картах.
Отец Финнеас попытался что-то возразить, но был перебит отцом Максимилианом:
- Он говорит дело, Финн. Я бывал в этих местах тридцать лет назад – это была прекрасная деревенька.
Черного Свена перекосило злобой, но он вновь сдержался, до побеления сжав кулаки.
- Идемте, - сказал отец Максимилиан и, опираясь на трость, выбрался из салона. – Я помню эти места как свои пять пальцев. Вон там, – он ткнул тростью в хижину на холме, - жила местная ведьма…
Я украдкой посмотрел на кулак Черного Свена: он был сжат столь крепко, что ногти проткнули кожу, и с пальцев в дорожную пыль падали черные капли крови.
- А вот за этим холмом, - продолжил шамкать отец Максимилиан, - Начинается Бёрнинг-бридж. Тридцать лет назад там гнали прекрасный самогон, брат Финн. Если бы вы знали, какой он был – непременно начали бы выпивать.
С этими словами старичок с неожиданной прытью направился к холму. Я, Черный Свен и отец Финнеас едва поспевали за ним.
До вершины холма мы добрались без приключений; все самое страшное началось, когда старик закончил восхождение и увидел то, что ждало его по ту сторону холма. Повернувшись к нам, он захлопал глазами и принялся разевать рот, словно выброшенная на берег рыба, пока наконец не закричал, обиженно, словно обманутый ребенок:
- Но… деревни нет!
Дальнейшее произошло так быстро, что я не рискую вспоминать, в каком порядке все случилось: ветер вновь принес женский полукрик-полуплач, и было в нем столько боли и ненависти, что волосы мои встали дыбом. Отец Финн поднял на Черного Свена пенсне и хотел что-то сказать, но не успел: бродяга выстрелил через плащ, разрядив один из стволов почти в упор, и несчастный молодой священник покатился по склону холма вниз, мгновенно исчезнув в траве. Увидев это, отец Максимилиан повернулся и зайцем кинулся на другую сторону, а Черный Свен огромными прыжками хищника бросился за ним.
Когда оба скрылись за холмом, женский крик стал вещественным, вытеснил все прочие звуки, ворвался в уши, разрывая барабанные перепонки… Я кинулся бежать – почему-то меня потянуло на вершину холма, и оттуда я увидел развязку вендетты длиной в три десятилетия.
Бёрнинг-бридж сгорел двадцать лет назад – сгорел дотла, до последнего курятника. Выжившие (а таких было немного) бросили землю, посчитав место казни ведьмы проклятым, и подались кто куда.
Оставшееся пепелище заплели луговые травы.
Остовы домов все еще виднелись из-под зеленого ковра; можно было различить расположение улиц. А на том месте, где в деревне была центральная площадь, осталась идеально круглая площадка выжженной, покрытой сажей земли. В центре площади стоял черный пень, покрытый пеплом.
Туда-то, спотыкаясь и не падая только благодаря трости, и бежал отец Максимилиан. Туда и гнал его Черный Свен, на бегу выцеливавший старика из «дерринджера».
Стоило этой паре пересечь черту площади, как женский крик стал невыносим. На мгновение все залило светом, вспышкой распространившимся от центральной площади, и я закрыл глаза руками, ослепленный его яркостью. Когда зрение вернулось ко мне, я увидел то, что никогда не забуду
По периметру площади, обратившись лицами к ее середине, стояла толпа призрачных, полупрозрачных под луной селян. Они смотрели на полыхавший посреди площади стог сена, насыпанный вокруг сухого дерева, к которому была привязана рыжая девушка.
Отец Максимилиан обнаружил себя у самого края костра; подняв глаза, он увидел над собой искаженное мукой лицо – и взвыл от страха, попятился назад, но стелющаяся луговая трава, пробившаяся сквозь пепел, оплела его ноги, не дала уйти.
Тут-то его и настигла пуля Черного Свена: ударила в спину, свалила с ног. Максимилиан еще пытался подняться, но травы оплели его, и земля с утробным ревом раскрыла трещину-рот, в единый миг поглотив священника.
Черный Свен упал на колени рядом с костром, выронив «дерринджер», и на коленях пополз к пламени. Девушка, внезапно прекратив извиваться, наклонилась вперед, протянув ему руки, веревки на которых перегорели – и он взял их в свои.
А потом все исчезло в одной яркой вспышке, словно никогда и не существовало.
Нас с отцом Финном, который выжил после раны в бок, нашли на следующий день: очнувшийся после неудачных переговоров с Черным Свеном отец Мартин поднял тревогу, вспомнил, куда просил доставить его бродяга, и привел к руинам Бёрнинг-бриджа спасательную экспедицию.
Отец Финн стал заикой. Мои рыжие волосы навсегда украсила снежно-белая челка.
Ни отца Максимилиана, ни Черного Свена так никогда и не нашли. «Как сквозь землю провалились», - несколько лет спустя сказал шериф, отправляя это дело в архив.
* * *
Мой сон уже давно сложно назвать хорошим или здоровым; в последние годы я засыпаю только после приема снотворного. Одурманенное лекарством сознание проваливается в сплошную черноту, и чернота есть избавление.
Потому что в противном случае, если я не выпью сладковатой микстуры перед сном или доктор Беговски не сделает мне впрыскивание, мне будет сниться сон.
Всегда один и тот же, вплоть до мельчайших деталей. Раньше, когда я был моложе, он снился мне раз в месяц, а то и реже. Теперь – каждую ночь, проведенную без лекарства.
Сегодня, потому что нерадивая служанка разбила склянку с микстурой, а доктор Беговски уехал в Балтимор и не вернется до конца недели.
И это значит, что я снова буду видеть высокую траву, на которую медленно опускаются хлопья пепла, лицом ощущать невыносимый жар костра, слушать страшную тишину, хотя вокруг меня будет толпа людей, точно также завороженно глядящих на костер и на волосы той, кто горит на нем, на то, как их цвет, подобный пламени – ярче пламени! – затмевает пламя своим цветом…
А потом я встречусь с ней взглядом, и все мое сущее пронзит острая, нестерпимая боль – потому что
Ее звали Агнессой, ее красота была неземной,
она знала лекарственные травы, у нее были рыжие волосы.
Рыжее, чем пламя.