Перейти к содержанию

Foxundor

Граждане
  • Постов

    912
  • Зарегистрирован

  • Посещение

Сообщения, опубликованные Foxundor

  1. Предположим, что КИНМУНЭ была создана Доминионом. Но почему из будущего? Получается, в Пятую и последующие Эры Доминион все ещё существовал?

    Может, это новый Доминион. Их же несколько было, отчего не появиться ещё одному?

    Когда армада едва-присутствующих мерцающих корнекораблей Хист открыла заградительный огонь 16-мерной математикой по своим джилианским противникам, невозможточечные детонации пунктиром прокатились по всему Икс-Яйцу и его одновыводковым сателлитам подобно кричаще-яркой ТалОСианской голограмме - только в буквальном смысле. Синтетическое тело Кинмунэ, застигнутое одним из взрывов, неожиданно обнаружило себя в Исграмориме, с разумом, агрегированным из остаточных личностей ее последних нескольких пользователей.

    В битве КИНМУНЭ вышвырнуло в прошлое...

    Это ввергло ее в безумие. Она бежала в покрытые снегом леса, которые ее помнящие сети только и смогли отыскать в древних историях, транслируя сигналы бедствия на всех известных языках 9-ой эры.

    ... а здесь видно, что некие леса остались только в древней истории, что указывает на то, что КИНМУНЭ попала в прошлое из Девятой Эры.

  2. Как так получилось и почему некоторые достойные норды не попали в Совнгард и их пришлось заливать сталгримом?

    Возможно, потому что в Совнгард попали их души, а о бренных телах позаботились сородичи.

  3. Талмор это организация, и её существование в период ЕСО была под сомнением.

    Талмор — это правительство Доминиона. Не знаю, подойдёт ли это доказательство многоуважаемым знатокам Лора с tesonline'a. Конкретные слова:

    Как бы то ни было, в Доминионе 2E 582 руководил Талмор - это факт
  4. К тому же по ЛОРу мир TES ещё слишком дикарский для таких механик. Только дубины, только хардкор.

    [offtop] Ну да, космические корабли и киборги — это так, пара шаманов в бубен постучала.[/offtop]

  5. Здесь был большой текст, который стёрся в результате случайного обновления страницы. Писать заново лень.

     

    В общем и целом, как угодно. Вероятно, у нас несколько разные взгляды на характер государственного контроля жизни граждан времён Третьей Империи.

  6. . Немного, правда, задели твои слова про "женскость" стиля.

     

    Почему? С первого взгляда видно, что писала женщина.

     

    Что же, бедным аффтаршам по-мужиковски надо графоманить, по-твоему?

     

    Как угодно. Прошлый твой конкурсный рассказ понравился больше, так что не в этом корень зла.

    Каяться не собираюсь.

    А я вроде как не священник. Да и к чему это? Большинству понравилось, а потому смысла обсуждать далее тему нет.

    Да! И чуть не забыл ответить товарищу Foxundor'у - "кваренти в таких делах задних не пас". Коллега, речь идет не о том, что Анимус никогда не пропустит "заднее дело", он не такой! Есть такой фразеологизм - "пасти задних". Означает "быть последним в своем деле, отставать". Махровый украинизм, признаю.

     

    Текст, если он не преследует обратной цели, следует делать максимально дружелюбным к читателю. Многие, не знакомые с этой фразой, поймут её... превратно.

    А что делала в селе грандмастер алхимии - ожидала тайной встречи с посланником Эльсвейра

    На мой взгляд, таких спецов лучше всегда контролировать. Если не самим алхимикам (Гильдии Магов), то Клинкам. Мало ли что они там варят. Так что тайной эту встречу назвать сложно.

  7. она вечна, бегом 4 сезон смотреть лодырь!

     

    Потихоньку-полегоньку. Смешиваю с Горизонтами. Всё ж таки взбалтывать крайности иногда прик. Хотя, конечно, оригинальный FOE отличался лучшей канвой сюжета и меньшей содомией. А в Горизонтах рефлексия, кровькишки, наркотики, превозмогание и гомосексуализм превалируют над здравым смыслом. Что сказать, идейный продолжатель планку графоманства не вытянул и в попытках отыскать колорит спустился чуть дальше, чем нужно.

  8. Виват победителям, вина проигравшим! Думаю, нет нужды говорить, что я не угадал никого. Коротко пробегусь по результатам.

     

    1.#2. Сказка для мечтательной данмерки. Автор: Innelda - 49,5, округляем до 50 баллов. И это, собственно, первое место! Ура!

     

    Ну что ж... От своего мнения я не отступлюсь. Видимо, мне действительно не нравится флафф.

     

    2. # 3. Проклятый Остров. Автор: Kamafi - 32,25, округляем до 32.

     

    Чуть больше оригинальности, чуть меньше запутанных подробностей.

     

    3. #4. Потехи судьбы. Автор: Nilei - 29,25, округляем до 29 баллов.

     

    Ты старался.

     

    #5. Сердце Аргонии. Автор: The Nomad - 42 чистых балла и бронза.

     

    Что тут сказать? Прогресс налицо. Гораздо лучше первых попыток. Так держать!

     

    #6. Чужестранец. Автор: Дарин - 44,75 баллов, округляем до 45. И это почетное второе место.

     

    Ах, детективы у гномов в крови. Только его следовало бы сделать... чуть больше, расписать. Иначе получится небольшая каша. Вот только ограничение по символам сделало своё дело.

     

     

     

     

    До 38)

     

    Поздравляю участников, ура!

    Ох уж эти открытые голосования... ничего не утаишь.

  9. Да, так стало всё более понятно.

    А вообще, есть ли возможонсть освободить душу из камня? Были такие случаи в TES? Я вот такого не припомню, но насколько я понимаю что если душа уже в камне, то по сути она уже обречена на мучения.

     

    В Daggerfall'e, кажется, душа вырывается наружу, когда уничтожается вещь, куда её заточили. То есть можно, но не напрямую. Зачаровать и сломать.

  10. Осторожно ступая по каменным плитам, маленький мальчик вошёл в округлый зал, по краям котором в нишах лежали мёртвые. В центре зала находился каменный стол, заваленный свитками из паршивой бумаги. Свитки были разные: относительно свежие и уже изрядно попорченные сыростью и временем. Мальчик приблизился к столу, положил на его край зажатый в руках кусочек пергамента, на котором корявыми буквами была написана История. Мальчик помнил наставления отца: "Умершие не трогают живых, но только в том случае, если их развлекают". В селении ребёнка таким развлечением служили рассказы. Вот и теперь помощник старосты, высунув от усердия язык, что-то нацарапал на пергаменте, вручил его мальчонке и сказал идти в гробницу. Стоявший рядом отец кивнул, подтверждая его слова. Они боялись мёртвых. Мальчик же их совсем не страшился: подумаешь, мертвецы! Мертвецы точно не могут быть хуже живых, ведь они совсем мертвы и потому беспомощны.

    Дитя в последний раз оглядело зал и удалилось по лестнице наверх. Слабый свет, проникавший через открытую дверь исчез, и мёртвые остались одни. Наедине с историей.

    Болтовня за столом.

     

     

     

    Господин лейтенант Конгрив из специальной бригады Отдела Военных Преступлений был изрядно пьян.

     

    — Вот в том-то и дело, в этом всё и дело! Смерть и вечность находятся на одной стороне зеркала, а жизнь — по другую! Эти философы, эти алхимики, веками рыскавшие в оккультной мути, ищущие рецепт философского камня, они так и не поняли. Впустить в себя вечность — это умереть. Дышать вечностью — дышать пеплом сжигаемых трупов; наблюдать за плачущими, за хнычущими призраками людей, ломающимися перед лицом бескрайней пустоши, где никто никого уже не ждёт. У вечности нет прошлого и будущего, в ней — вечное настоящее, вечное ожидание пули в голову, на которую нахлобучили мешок, чтобы кровь не расплескалась по стенам и мундирам. И в момент, когда падаешь, убитый, ты застываешь в призме отраженного времени, переживаешь то, что сделал или сделал бы. Твоё будущее приносится в жертву вечности, и плоды этого жертвоприношения пожинают другие, всегда другие. Безликие чиновники в серых пиджаках, не глядя подписывающие доносы и приказы не утилизацию. А ты, словно дикий абориген с затерянных в Океане островов, молишься Богу вечности, поднося ему заколотого агнца с матовыми белками глаз, в которых отражается твоё искаженное страхом и отвращением лицо. А по-другому нельзя. Никогда. Никак.

     

    Впрочем, я был не лучше.

     

    — Точно, — поддакнул я, уставившись на одиноко висящие часы; часы отсчитывали время, вися на стене. Стена была серая, с облупившимися чешуйками штукатурки. Кое-где виднелись остатки легкомысленных розовых обоев. Честно говоря, я был рад, что кто-то их сорвал, иначе пришлось бы заниматься этим самому.

    —…Мерзость, всюду мерзость. В людях, в вещах, в земле, в погоде. Слякоть души, заморозки эмоций. Свинцовые головы, в которые не пробиться радости. Где тут жизнь? Мы на той стороне, помяни мои слова. На стороне вечности, замершего движения и не оконченных слов. Мы на стороне смерти, а те, кто сбегают отсюда, — те живут, — бормотал Конгрив, обхватив голову руками.

     

    Я вздохнул, спросил:

     

    — По одной?

     

    — Да.

     

    Я разлил, лейтенант схватил стопку, жадно выпил. С громким стуком поставил на стол.

     

    — Знаешь, однажды был ордер на семью. Отец, мать, сын и две дочери. Нас было пятеро, слишком мало на такое количество. Ну, я тебе уже говорил, зачем вообще работают пять человек. Для одного — слишком большой стресс, слишком много смертей, а так… вроде бы не факт, что ты попал. Некоторые даже отворачивались, хотя техника безопасности такое запрещала. Мол, раз не вижу, значит, не факт, что именно я попаду.

     

    Он горько ухмыльнулся.

     

    Взрослых решили убирать отдельно. Но вот когда пошли дети… мы отказались. Мы не могли, просто не могли… такое. Контролировавший тогда группу службист из Аппарата… как его там? …Марлуони просил нас. Если бы мы не выполнили разнарядку, то встали бы на место детей. Даже новенький врач, который свидетельствовал смерти, подпадал под наказание. Смешное у него имя было… не важно. Марлуони не был один из тех бесстрастных скотов, которые сидят за столом и пялятся в бумажки, пока приговор не приведён в исполнение. Он их жалел, но своя рубашка ближе к телу. Мы спорили, он умолял, чуть на коленях не ползал… потом перевёлся, ещё бы! Такое позор для канцеляриста — перед конвойным на коленях. Да и то, что он видел… Мы все это видели. Каждый отводил взгляд, молчал. И, как сейчас помню… Самая маленькая из девочек, лет девяти, дёргает за рукав кого-то из группы и говорит тоненьким голоском: «Дядя, не надо перечить. Делайте, что надо. Я хочу увидеть маму поскорее. Там, на небесах». Сказала это и стоит, красная, слёзы в фиалковых глазах. Фигурка хрупкая, двигалась, как марионетка. Марлуони сам ей мешок надевал. Надевает и шепчет что-то; побледнел страшно, чуть в обморок у стены не грохнулся, когда отходил на дрожащих ногах. А когда закончили, черкнул что-то в бумажках и из подвала бегом. А мы стоим, ждём: вдруг кто ещё живой? Врач щупает пульс — стандартная процедура, — вздрагивает. Молча встаёт, молча машет рукой. И мы тела в пакеты суём. Крошечные, игрушечные тельца, ручонки, как у куколки, холоднеющие и застывшие.

     

    Я поднялся и, пошатываясь, отошёл к окну. Всякий раз одно и то же: Конгрив приходил после исполнения разнарядки, напивался до чёртиков и рассказывал эту историю. Впрочем, ему нужно выговориться. Жаль, что единственным, кому он имел возможность это поведать, был я. У офицеров специальной бригады не было друзей, как не было и приятелей. Да и родственники не спешили распахивать объятия навстречу таким людям. А мне не повезло. Формально этой квартирой владели мы оба, но военные у Аппарата находились в приоритете, поэтому, подав заявку, Конгрив мог вышвырнуть меня отсюда буквально на улицу. И другого жилья я не найду; не те времена, не те нравы… Это если на меня не напишут донос или не схватят во время действия комендантского часа.

     

    Из окна открывался непритязательный вид: сумерки выпили из мира цвет. Идеально чистые пешеходные дорожки (наказание за загрязнение: пять лет рудников), одинокий уличный фонарь, старавшийся убить вокруг себя вездесущую мглу (наказание за порчу: расстрел), контейнеры с мусором (наказание за порчу, хищение баков и иные действия, не указанные в Правилах Аппарата: семь лет рудников), жухлые деревья, склонившие листву к запечатанной тротуаром земле, изнасилованное дымом вздымающихся заводских труб стальное небо и моросящий дождь, изливающий силы во тьму подкрадывавшейся ночи.

     

    — Я не помню, сколько я не мог заснуть после этого. Лежал, слушал шум падающей воды. Стоило закрыть глаза — и картина, отпечатанная на сетчатке, возникает передо мной. И теперь иногда снится. После той работы врач и Марлуони перевелись, а куда деться офицерам спец. бригады? Некуда. Мы только это и умеем. Даже военными назвать сложно: прошли общую подготовку, потом на пару курсов послали, и вот — лейтенант готов.

     

    Я закрыл глаза. Одно и то же. На протяжении уже пары лет.

     

    — Другим частям мы не нужны. Смеются: зачем нам мужчины, которые только в безоружных стрелять умеют? А уволиться… увольнение сейчас — военное преступление, ибо, как говорит Аппарат, «на время военных действий солдаты и офицеры считаются несущими воинскую службу в независимости от рода их текущей деятельности». А война… она как дождь в этом городе. Никогда не кончается. Мы вторгаемся на чьи-то территории, мы защищаемся, а в газетах пишут, что значительные успехи в области такой-то в скором времени позволят нам победить. Потом — пустота, ничего. Потом — пишут о другой области, которая лежит уже в нашей стране. И никаких данных, как бои перешли оттуда туда. Словно так было всегда.

     

    Я обыватель, которому не нужны проблемы с законом. Я не хочу, чтобы однажды в мою дверь постучали хмурые люди в полуфренчах. Я имею право на достойное существование… в рамках политики Аппарата.

     

    — Ещё по одной? — спросил я.

     

    — Да.

     

    Я вернулся за стол; выпили. Я закурил паршивую сигарету, в которой табак был заменён синтетической дрянью, похожей по запаху на жженый гудрон. Пепел падал в подставленную тарелку со сколом на месте незамысловатого рисунка.

     

    — Мне опротивел этот дом. Мне опротивела эта жизнь. Да и жизнь ли это: тараканья нора в центре тараканьего города, а в нём живут людишки с тараканьими мыслями? В конце концов, наша страна пребывает в замороженной вечности: никто не знает, что в соседнем городе. Никто не хочет этого знать. Довольствуются газетами и досужими вымыслами, а дополняют всё это сплетни. Только осторожно: вдруг придут и накажут? И тогда очередной безликий мерзавец Аппарата черкнёт строчку, лишающую человека всяких прав, и окажется тот на фронте или в печи. А может, на рудниках. Выбор невелик, — захохотал Конгрив вдруг, истерично повизгивая. — Невелик!

     

    Пожалуйста. Я не хочу проблем. Я хочу допить эту бутылку… она пуста?... а потом лечь спать. И наутро всё станет более-менее нормально. До следующей его разнарядки. Я ведь обыватель. Зачем мне знать всё это? Копаться в грязном белье Отдела Военных Преступлений… Молчи, прошу тебя!

     

    — Спать, — сказал я. — Пойдём спать.

     

    — Э, нет, дружок, — произнёс лейтенант и начал рыться в одежде. Потом извлёк из глубин мундира пистолет и грузно поднялся, — спать, говоришь… нет уж.

     

    Я тоже вскочил, замахал руками:

     

    — Откуда у тебя пистолет, идиот?

     

    — После исполнения приговора оружие отбирается и помещается в сейф. А ключи-то я и достал. — Он пьяно ухмыльнулся.

     

    Я отпрянул, наткнулся на стул, опёрся о стол. Стоявшее там мутное, в половину человеческого роста зеркало, на котором были пятна и подтёки неведомой дряни, зашаталось. Я придержал его дрожащей рукой.

     

    — Что, боишься уронить? — Бессмысленная улыбка Конгрива никак не желала проходить. Он поднёс пистолет к виску.

     

    — Конечно, нет так эффективно. Лучше бы в рот. Но зато эффектно, по-офицерски! Хлопнув дверью напоследок.

     

    — Не делай этого, — застонал я, глядя на своё отражение.

     

    — Этот мир увяз в смерти и вечности, как муха в смоле. Я хочу жить, мой трусливый Адам Конгрив. Спасибо тебе за то, что слушал все эти годы. Здорово помогало, правда. Хоть ты и двуличный, мелкий человек, таракан из тараканьего города, но ты спасал меня от себя. Но, увы, обыватели так привыкают… влачить цепи рутины на своих плечах… что не видят, как нужно поступить, чтобы закончился дождь. И мы все увидели солнце.

     

    — Ты же сумасшедший, чёртов сумасшедший!

     

    — И ты тоже, моё корявое, глупое отражение.

     

    Я поперхнулся словами, готовящимися вырваться у меня из глотки.

     

    — Это ты! Ты моё отражение! Передо мной зеркало, чёрт его дери!

     

    Офицер снова засмеялся:

     

    — Каким образом я, лейтенант Конгрив из специальной бригады Отдела Военных Преступлений, могу быть подобием мнительного мещанина Адама Конгрива? Это ты в зеркале, а вовсе не я. Это ты там, на стороне смерти, а я скоро буду далеко, где ни вечность, ни Аппарат не смогут достать меня! Потому что я буду жить.

     

    Отражение взвело курок.

     

     

     

  11. Arbiterium

    Предупреждения: своеобразный стиль, большое количество религиозной атрибутики.

     

     

    Летний день заключает Город в объятия. Жаркий воздух застывает в нерешительности, раздумывая, стоит ли ему умчаться ветерком или замереть душным океаном. Щебет птиц приветствует проснувшееся солнце, которое щедро одаривает землю своим теплом; золотые копья лучей вспахивают почву наделов, благодарные крестьяне довольно жмурятся и восславляют милостивого Бога.

     

    Я иду по мостовой, сандалии пружинят, когда ступают по брусчатке. Она уже нагрелась, и скоро ходить по ней станет неприятно. Удобная туника не стесняет движений, её полы чуть-чуть не достают до идеально подогнанных камней. Тень стелется за мной, бледная и неуверенная. Я останавливаюсь, гляжу на неё и успокаивающе черчу рукой Святой Круг Вечности. Ты в безопасности, говорю я своей тени. Та молчит. Ей плохо в белоснежном лабиринте Города, ведь его дух подавляет любой намёк на тьму.

     

    Заставленные цветочными горшками окна домов приветливо смотрят на меня. Прохожие улыбаются, утирают пот со лбов. Упитанный торговец раскладывает свой лоток у переулка, около него стоит скукоженная старушка, несмотря на погоду закутанная в шаль, с платком на голове: ждёт, чтобы купить какую-то утварь.

    Выхожу на площадь. Бойкие купцы, расставив прилавки, которые создают запутанную сеть тупичков и тропок, отдыхают за чаем и фруктами — пережидают полуденный зной. Иногда они принимаются беззлобно переругиваться; каждая перепалка рождает взрывы смеха, заставляющие робких покупателей осматриваться в поисках источника звуков. Лавочники видят это, заливаются ещё громче, машут приветственно: подходи, не стесняйся! Тем, кто подходят, вручают пиалу с крепким чёрным чаем и вовлекают в спор. В конечном итоге, люди берут что-нибудь, как бы благодаря за угощение. Хитринка прищура торговцев подчёркивается мелкими морщинами у глаз.

    Величественные кроны деревьев, высаженных на специальных пятачках по краям площади, неподвижны; тронешь прохладный даже в самое пекло ствол, сядешь у корней, и клонит в сон, а редкие солнечные зайчики, пробивающиеся сквозь густоту широких листьев, пляшут у тебя на лице. Кто-то, утомившись, дремлет под сенью величавого платана, не потревоженный базарным гамом.

     

    Площадь заканчивается, я сворачиваю на улочку, где высокие, но будто плоские дома пестрят разными оттенками красного. Невольно думается, и как здешние жители берегут зрение?

     

    Я оглядываюсь: мой спутник идёт по пятам, подобно безвольной тени. Его всегда бесстрастное лицо лишено возраста. Он словно бы выпадает из времени. Вышитая красным мантия развевается, хоть ветра по-прежнему нет. Телосложение идеальное, кудрявые длинные волосы красиво спадают на изящные плечи. Его шаги не слышны никому; спутник не крадётся, не прилагает ни малейшего усилия, чтобы остаться незамеченным. Тем не менее, на него не обращают внимания. Он замирает, неотрывно глядя на меня. Не моргая, не шевелясь. Даже когда он просто стоит, мантия колышется, и в этом звуке чудится благоговейный шёпот.

     

    Я пребываю в сомнениях, о чём сообщаю ему. Молчит. Не желает отвечать. Я отворачиваюсь, застываю и позволяю ворваться внутрь себя величественной атмосфере Города. Спирает дыхание. Иду дальше, выхожу на другую улицу. Там, над приземистыми зданиями, увитыми плющом и украшенными нехитрыми рисунками, высится шпиль Храма. Вид Обители Божьего Дыхания наполняет мысли уверенностью, и я ступаю дальше, двигаясь к своей цели.

     

    Префектура Святого Ролэма встречает меня умиротворённой тишиной. Едва слышные разговоры людей в фиолетовых с синим робах замолкают, когда я отворяю массивные ворота. Во взглядах читается жалость, и я понимаю, что они всё знают. Мне стыдно, и я готов рухнуть на колени, молить о снисхождении, ведь я, не оправдав ожиданий, всё-таки стараюсь изо всех сил. Чья-то рука дотрагивается до моего плеча. Я вздрагиваю, разворачиваюсь. Мой спутник качает головой: не время. Убирает ладонь, отходит на пару шагов.

     

    Я открываю рот, чтобы спросить, откуда он догадался о моих намерениях, но не произношу ни звука. Он не отлучается от меня ни миг с тех пор, как я окунулся в Божью купель. Я для него — открытая книга.

     

    Прохожу мимо покрытых резьбой колонн в цветочный сад с весело журчащим родником, у которого спят крошечные бабочки. При моём приближении они просыпаются, испуганно взметают крылышки, летят врассыпную. Яркий водопад цветов окружает меня, сбивает с толку. Через пару мгновений бабочки уже далеко, сидят на бутонах алых роз и жёлтых озорных одуванчиков: любое Божье создание приветствуется в Городе.

     

    Мраморные скульптуры, выполненные с любовью и мастерством истинно верующих, украшают коридор к келье префекта. Они не мешают движению: для каждой выделена специальная ниша, расписанная сценами Учения. Я останавливаюсь у одной: раскаивающийся человек распластан по земле, его лицо дышит ужасом и осознанием того, что натворил. История продолжается в рисунке. Напротив грешника находится ангел с длинным огненным мечом, его поза символизирует бесстрастие наказания. Серафим облачён в сияющий нагрудник. Я невольно гляжу на своего спутника: может быть, здесь он? Или то его родственник? Бывает ли у Божьих посланцев родня?

     

    Дверь у префекта старинная, потемневшая от времени. На ней множество царапин, потёртостей и других следов, оставленных, пусть и невольно, частыми гостями. Я стучусь в неё. Из кельи доносится покашливание. Кто-то возится внутри, потом раздаётся слабый голос, позволяющий войти.

     

    Сам префект стар: сухонький старичок с венчиком белых волос на голове, морщинами, бороздящими обвисшую кожу тут и там, две борозды на горле, очерчивающие острый кадык. Одет префект в коричневую помятую робу, его руки беспрестанно трясутся. Он спрашивает едва слышно:

     

    — Вы знаете, зачем вас вызвали?

     

    — Да, — так же тихо отвечаю я. Мучительный стыд вновь вгрызается в мои внутренности, не давая покоя натянутым нервам.

     

    — Он упорствует в своей ереси. Я боюсь, что мы можем опоздать. Сегодня утром он сбежал. Куда — неизвестно. Найдите его и попытайтесь вразумить. Он ведь совсем юн. Его испортил дурной пример в семье... Если мы не поможем ему, если вы не поможете ему, молодая душа покинет наш мир и низвергнется в бездну.

    Старичок молчит, глядит в узенькое окно — единственный источник света, так как огарки свечей на крепко сбитом столе не зажжены. Из окна видно, как два ребёнка — мальчик и девочка, лет пяти, — резвятся в саду с бабочками. Дети шумят, пугают эфемерных странниц, которые живут в нашем мире лишь сутки, почти ничего не требуют от окружающего их пира жизни и уходят затем на небеса, чтобы возродиться снова и снова...

     

    — Я непременно найду его, — говорю я. — Это мой долг.

     

    Префект смотрит за спину, его челюсть подрагивает, губы едва шевелятся, словно он шепчется с кем-то в уголке. Он совещается со своим спутником, которого не может видеть никто, кроме него самого, так же, как моего спутника могу видеть только я один. В этом честь и ответственность каждого.

     

    — Поторопитесь, — произносит он наконец. — Город велик, а скоро объявят приговор. Верните заблудшую овцу в стадо. Попробуйте начать с его кельи. У вас есть время до заката. И да поможет нам Бог.

     

    — И да поможет нам Бог, — эхом откликаюсь я, а в душе моей кричит мальчонка, почему-то десятилетний, лупит маленькими кулачками по стенкам, пытается сказать что-то важное. И от этого по телу разливается слабость, я безвольным мешком сижу на стуле, не в силах сдвинуться с места. В голове, ускоряясь до тошнотворного мелькания, возникают и летят картины из жизни, рассыпаются в безумном мраке, будто какой-то безумец забрался на высокую башню и швыряет во все стороны бесценные холсты, а я мечусь по земле, ловлю их и никак не поймаю; слёзы текут по щекам и спадают вниз хрустальными каплями...

     

    Меня приводит в чувство касание спутника. Кое-как успокаиваю дыхание, сердце стучит как бешеное. В глазах префекта чудится понимание. Я прощаюсь со стариком, выхожу из его кельи. Сзади кошкой ступает спутник, безмолвный и холодный. Но сквозь льдистое равнодушие пробивается сочувствие: я ощущаю это, как ощущаю свои пальцы на ногах.

     

    — И что теперь? — говорю я.

     

    — Проверим кельи и опросим других послушников, — отвечает спутник первый раз за день. Его вкрадчивый голос не низок и не высок, в нём нет особой силы, но отчего-то кажется, будто тело погружается в ванну с горячей водой, расслабляющей и снимающей усталость.

     

    Помещения, где живут воспитанники префектуры Святого Ролэма, я нахожу быстро: всё-таки я являюсь наставником этих молодых умов, пусть, как оказалось, и не самым прозорливым или умным.

     

    Моё появление замечают. Сразу же собирается стайка подростков. Они хотят поделиться со мной радостями и горестями, открытиями, которые каждый делает в течение юности. Но я серьёзен. Дети видят это и умолкают. Мне нелегко созерцать их увядающее веселье, но я должен заботиться обо всех своих учениках.

     

    — Я горд тем, что вы рады моим визитам, — говорю я. — но есть дело, не допускающее отлагательств. Один из вас покинул остальных. Вы знаете, где он может быть?

     

    Я не произношу имён, но дети догадываются и так.

     

    Переглядываются, молчат. Вперёд выступает юноша семнадцати лет, самый способный в прочтении и толковании Учения, самый быстрый в играх и самый сильный в борьбе на тренировочных матрацах — после ушедшего.

     

    — Святой отец, — в его словах слышна неподдельная скорбь. — в последнее время его чело омрачали думы, он стал замкнутым. Потом спорил с преподавателями, перестал общаться с нами. Болезнь ереси добралась до его ума. Я спрашивал его, чем могу помочь ему, надеясь, что он откроет сердце и выплеснет из него сомнения. Но он молчал. В последнее же время он уходил куда-то всё чаще, но всегда возвращался. Я ходил пару раз за ним, незамеченный, будто задумывал что-то недоброе, однако я надеялся, что пойму его. Это давало мне сил и убеждало продолжать следить. Сейчас же от него нет вестей уже второй день, но я думаю, что он в своём любимом месте: в Соборе Апостолов, что примыкает к Храму.

     

    Юноша останавливается, с мольбой глядит на меня.

     

    — Помогу ему, святой отец. Его ещё можно спасти… А мы скучаем, — вырывается у него. От волнения дитя даже переходит на низкую, не церковную речь.

     

     

    Я благодарю подопечных и прошу извинений за то, что не останусь с ними. Меня отпускают.

     

    Собор Апостолов встречает нас тишиной. Он находится в центре Города, сейчас самый разгар дня, но тут нет людей. Рядом, на лице, беспечный человеческий поток заполняет собой улицы и площади, здесь же царит пустота. Прохлада окутывает тело, мурашки бегут по коже, едва уловимый поначалу аромат воска усиливается, когда идёшь вглубь. Лепнина на стенах, полустёртые картины и двенадцать алтарей — по числу Великих Апостолов. Алтари богато украшены, золото безразлично отражает свет красочных витражей, где-то в глубине Собора прячется громада органа. Исписанный плафон покрыт хаотичными на первый взгляд рисунками. Стоит лишь присмотреться, и невольная дрожь заставляет отвести взгляд, ибо там изображены сцены Пришествия, Суда и Кары. Крохотные человеческие фигурки вздымают руки, пытаются спастись от того, Кто Видит Всё. И только ничтожная на фоне творящегося сумасшествия группа святых ждёт кротко, склонив головы в молитве.

     

    Безмолвие. Оно захватывает душу. Я останавливаюсь, не могу сдвинуться с места. Выполненные до мельчайших деталей скульптуры Апостолов взирают на меня каменными глазами.

     

    Холод. Он проникает внутрь. Туника не спасает. Я стою в тени, в проходе у скамей, и земной свет бессилен здесь, в царстве Бога.

     

    Безмолвие. Оно въедается под кожу, и я будто бы превращаюсь в статую, подобную тем, что уже обитают в Соборе.

     

    Холод. Безмолвие. И неподвижность.

     

    Я совсем забываю про спутника, и только его покашливание возвращает меня к жизни. По венам снова течёт кровь, в которой ещё плавают кусочки льда, глаза снова видят, а уши снова слышат. Но тут нечего слушать.

     

    Каменные плиты под ногами впитывают звуки, выплёскивают их, когда я шагаю по отполированному бесчисленным количеством ног полу. Отражаясь от стен, любой шорох рассеивается в воздухе. Высокие потолки теряются в полосах света и мрака. Гладкие колонны — столпы мира. Руки немеют от холода и безмолвия, правящих в Соборе.

     

    Меня окликают, когда я уже около выхода. Высокий мальчишеский голос, полный злого задора, ломает броню отчуждённого благочестия. Он спрашивает:

     

    — Ты пришёл за мной, святой отец? — Низкий диалект режет слух.

     

    — Да, дитя, — говорю я. Оборачиваюсь и вижу отрока в робе послушника. Он стоит, насупленный и упрямый.

     

    — Время для очередной проповеди, а? Здесь как раз та атмосфера, не думаешь ли?

     

    В Соборе жутко; вторгаясь в дом Бога или его прислужников в одиночку, рискуешь остаться там навсегда. Даже во время служб, проводимых тут, стоя в толпе, можно уловить недоброжелательность мёртвых праведников.

     

    — Глупо противиться воле Всевышнего. Ты бежишь от других, считаешь, будто можешь и хочешь что-то изменить, но в тебе горит разрушительный огонь бунтарства. И разрушает он только тебя.

     

    — Называешь это волей Бога? Стадо болванчиков, пляшущих под указку? Эти… слуги Божьи отняли у нас саму возможность выбора. Грозя наказанием каждый час, каждую минуту своего существования, они говорят нам, какие догмы соблюдать, что делать и как жить. Это хуже, чем рабство, которое было раньше. Мы лжём самим себе, обманываемся собственным благочестием, а в душе лишь боимся, боимся, боимся! Того, что они сочтут наши поступки грешными. И тогда нас отправят в ад. К каждому человеку, свободному изначально, лепят своего надзирателя, тщательно следящего, как бы ты не сказал или сделал что-нибудь не так! Это ты называешь свободной жизнью?

     

    Дитя не изменилось, думаю я горько. Оно не понимает.

     

    — Вспомни историю, привёдшую к такому положению вещей. Ты знаешь её, и всё же я прочту тебе Краткую Историю Искупления: «Издавна люди были подчинены лишь себе. Вело сие к войнам, смертоубийствам и болезням, кои посылались на Землю в надежде, что род человеческий одумается. Но люди по-прежнему воевали, по-прежнему сын шёл на отца, а брат на брата. Кровопролитные сражения шли каждый час, всё больше народов вовлекалось в огромную воронку греха и падения, что приводило к разложению души: проституция, рабство, убийства ради денег и положения в тогдашнем обществе приветствовались и считались признаком удовлетворения базовых инстинктов. И Бог, глядя с небес на непутёвых сыновей своих, изгнанных из Рая и возводящих теперь Ад, скорбел о том времени, когда человек возводил на престол качества, присущие разумному существу. И так проходили века, люди погружались в пучины разврата и грязи, пока наконец не грянула Война. Война затронула всех и каждого, принесла опустошение во все дома; оскал Тьмы отпечатался в душе человека накрепко. Тогда Господь, не в силах более видеть наше падение, сошёл на землю, исполнив предначертанный Суд. Лишь Апостолы, которые вели праведную жизнь и исполняли священные ритуалы, сумели дать понимание Богу, что человек не безнадёжен, иначе род людской в тот день прервался бы навеки. Небеса были красными от пыли и чёрными от пепла, почва дрожала, а моря и континенты менялись местами. Апостолам оказалось под силу выдержать весь гнев Божий. Однако, когда Бог остановил разрушения, Он увидел, что люди, точно дикие животные, едва выбравшись из трясины Конца Света, принимаются за старое, теряя последние остатки рассудка. И Он осознал, что людям нужны наставники. Всевышний собрал Апостолов и объявил, что теперь каждый должен проходить ритуал Божьей купели, который ограничит проявления зверя в душе человека. А в качестве залога Он оставил Своё дыхание на месте, где теперь возведён Храм. И только после того как все люди прошли ритуал, Господь счёл возможным вернуться обратно на небеса».

     

    Я останавливаюсь, пытаюсь отдышаться.

     

    — Тот, кто проходит ритуал купели, получает спутника, остающегося вместе с человеком на всю жизнь. Спутник следит за поведением подопечного, а если видит, что его душа окутывается Тьмой, то убивает грешника. Это не вопрос свободы, сын мой. Это вопрос человеческого самоконтроля.

     

    Юноша не кажется впечатлённым.

     

    — Они хотят от нас покорности. Но если бы у нас имелся выбор, то стали бы мы такими? Возводили бы нашим поработителям церкви, молились бы существу, которое готово было без колебаний уничтожить миллионы?

     

    Он краснеет, кричит:

     

    — И кто поручится за то, что ангелы действуют по указке Бога, а не дьявола? Они способы убивать невинных по своей прихоти, ты знаешь! Ты знаешь!

     

    Я вздрагиваю, невольно оглядываюсь на своего спутника. То, что говорит мальчик, — грех, грех, грех! Но спутник молчит, и в его лице я не читаю ни единой эмоции. А потом он отступает на шаг.

     

    — Я сумел присмирить своего надзирателя. Весь вопрос в том, смогут ли сделать подобное остальные? — Сомнений нет, он отступник. И его кара должна последовать незамедлительно. Я жду, но секунды текут, как вода сквозь пальцы. Ничего не происходит. Молодой грешник смеётся; здоровый хохот юности заставляет Апостолов бессильно хмуриться. Они мертвы, понимаю я, только что окончательно умерли; значит, должны появиться новые. А вдруг…

     

    — Бедные, беспомощные люди. Скованы цепью, которая вас в конце концов и удушит, — торжествует грешник. А я склоняю голову. Он поборол своего спутника, и никто другой не сможет причинить ему вред, ибо это — грех. Ангелы, приставленные к каждому, не дадут совершить насилие.

     

    Я поворачиваюсь к выходу. Медленно бреду, открываю дверь. В лицо бьёт свет, на улице кипит жизнь. До меня доносится крик:

     

    — Отец! Вспомни!

     

    Я вытираю пот со лба, недоумённо смотрю на влагу, блестящую на солнце. Так блестели её глаза, когда она говорила, что её спутник становится всё более и более пугающим. Я отмахивался; в голове не укладывалось, как ангел, средоточие святости, может пасть во тьму. И как-то раз она вздрогнула на полуслове и медленно сползла по стене на пол, приоткрыв недоумённо рот, будто бы бабочка, которую пронзили невидимой булавкой. Её глаза перестали блестеть. Наверное, ангелы тоже сходят с ума.

     

    — Я помню, сын. Всегда помню, — шепчу я. И выхожу, оставляя позади своего ребёнка и призрак молодой женщины, тянущей руки вверх, к оглохшему Богу.

     

    ***

     

    Идёт дождь. Я сижу, прислонившись к стене так, чтобы вода стекала по карнизу, не попадая на меня. На мне обноски, от которых дурно пахнет. Нужно идти, нужно спасаться от бесцеремонной воды и стылости, но я не шевелюсь. Стальное плоское небо нависает над останками Города. Не верится, что там может кто-то жить. Будь я Богом, я бы обитал в месте, где есть хоть какие-то цвета, кроме серого.

     

    Мысли путаются, расползаются толстыми гусеницами. Я приподнимаюсь и замечаю столбы дыма, подпирающие небеса. В последнее время зрение и слух всё чаще подводят; вот и теперь я почти не слышу шума низвергающейся воды. Впрочем, привыкнуть и к дыму, и к дождю несложно. Теперь часто стоит такая погода, а гореть в Городе всегда найдётся чему.

     

    На уговоры сына отречься от спутников не поддался никто. Это и не удивительно: едва ли нашёлся ещё один человек с подобной волей. Отчаявшись, юноша прокрался на церемонию окунания в купель и разрушил Божье Дыхание. Остановить его было бы равносильно насилию, а насилие каралось смертью. Его не пробовали даже задержать. Смотрели, как он подходит всё ближе к алтарю, и молились, чтобы спутник отправил грешника в ад. Я знаю это с чужих слов; тогда в Храме меня не было.

    Как только Божьего дыхания не стало, спутники исчезли. Раз — и нет чувства присутствия позади тебя, чувства, преследовавшего всю жизнь. Как будто лишился конечности. Некоторые сходили с ума и бросались на всех, оказавшихся поблизости. Теперь это никак не пресекалось.

     

    Потребовался целый десяток лет, чтобы человечество осознало, что оно свободно. От цепей, от крепких оков; от этики, морали — от всего, что составляет благородный дух. Маятник, столетиями придерживаемый цепкой ладонью, отпустили, и он помчался в другую сторону.

     

    С каждым днём люди открывают в себе новые способы грехопадения, казалось бы, уже позабытые за давностью лет. Церковь учредила организацию, название которой сохранилось в древних архивах, — Инквизицию. По всей Земле прорастают и сгнивают государства-однодневки, в которых ведётся самый жестокий режим, призванный ограничить человека в его зверствах, но вместо этого распаляющий сильнее.

     

    Мой сын исчез; тринадцатый Апостол исполнил свою роль и сгинул во мраке, подчинившем его. А я доживаю свой век на развалинах того, что было Городом. Теперь его заполнили бродяги, охочие до ценностей прежде святого места. Иногда во сне мне является убитая ангелом жена и стоит молча, без укора глядя на меня. Она знает: я сделал всё, что мог. И теперь лишь один вопрос бродит в моём сознании, всплывая на поверхность мыслей в дни, подобные этому:

     

    Неужели свободный человек — это всегда Зверь, а счастье — атрибут рабства, подчинения внешним силам?

     

     

×
×
  • Создать...